На главную    Назад

 

Огня московского крупицы

Главы из неопубликованной книги о Кунцево и Западном округе столицы

© Полубояров М.С., составление, предисловие, комментарии, фотографии. 2001, 2006 гг.

 

Николай ОГАРЕВ

 

Николай Платонович Огарев (1813–1877) вместе со старшими членами семьи жил в Кунцево летом 1828 года. Здесь мальчик испытал глубокое чувство первой любви, о чем поведал в воспоминаниях «Моя исповедь» в 1862 году, «Записках русского помещика», ряде стихотворений («Первая любовь», «Лес», «Две любви», «К подъезду! – Сильно за звонок рванул я», «Обыкновенная повесть» и другие). «Моя исповедь», помимо прочих достоинств, – ценный источник по изучению истории нарышкинской усадьбы и их сада. «Обыкновенную повесть» высоко ценил И.А. Бунин. Его «Темные аллеи» навеяны произведением Огарева. Темный грот, в котором юный поэт переживал чувство первой любви, общаясь с Машенькой, сохранился в Нарышкинской усадьбе, со стороны Москвы-реки. Опустившись под гору, окажешься у бывшего прудика, воспетого Львом Толстым. А по сторонам усадьбы стоят флигеля. В каком-то из них жил Николай Огарев. Сюда ему носил письма от любимой девушки добродушный Пётр Фёдорыч. Это одно из самых лиричных и, увы, одно из самых заброшенных уголков Москвы.

 

Три мгновения

(Отрывок)

Солнце уходило на запад и лучами прощальными купалось в светлых водах реки величаво-спокойной. А она, извиваясь подковой, с рокотом тайным проходила у подножья крутого высокого берега. А на другой стороне вдали расстилался город огромный, и главы его храмов сверкали в огненном отблеске вечернего солнца.

На высоком берегу стояли два юноши. Оба, на заре жизни, смотрели на умирающий день и верили его будущему восходу. Оба, пророки будущего, смотрели, как гаснет свет проходящего дня, и верили, что земля не надолго останется во мраке. И сознание грядущего электрической искрой пробежало по думам их, и сердца их забились с одинакою силой. И они бросились в объятья друг другу и сказали: «Вместе идем! Вместе идем!» И это мгновение ангелы записали на небе, и оно радостно откликнулось в великой душе мира.

Но судьба разрознила юношей и раскидала их в дальние стороны. Но то мгновение в душах их свято росло в бесконечность.

 

Моя исповедь

(Отрывок)

Мы на лето поехали жить в Кунцево.

Дай опять забыть темные и мелкие стороны жизни! Дай вздохнуть чистым, весенним воздухом! Кунцево осталось у меня в памяти, как блаженный сон. И как же оно хорошо было в то время с своим большим обветшалым домом и садом, скорее похожим на огромный лес, чем на сад. От дома широким просеком круто спускался берег Москвы-реки, с обеих сторон просека шел лес, густой, зеленый, свежий, заросший кустами между вековых деревьев всех разнообразных пород чернолесья. За рекой зеленела и синелась бесконечная луговая равнина. Там заходило солнце ясно и мирно. По лесу у реки шла дорожка, с одной стороны до Проклятого места, с другой – выходила верхом берега до Гусарева.

Тонули шелесты, и каждый звук иль шум

В широком ропоте лесного колыханья…

Сколько студеных ключей было в темной зелени! Как хорошо было на все это смотреть пятнадцатилетнему отроку, который блаженствовал в первом действительном чувстве любви.

Да! Я влюбился в Машеньку Наумову со всей чистотой сердца и со всем колоритом летней ночи, как оно только может быть в пятнадцать лет. Жизнь в небольшом флигеле в Кунцевском саду поневоле заставляла видеться часто. Из моей маленькой учебной комнаты мне было слышно, как она пела; я часто переставал работать и слушал. Бедной Машеньке нужна была чья-нибудь симпатия. Сестра моя была занята своим мужем и своей беременностью, она не могла быть ей подругой. Больной отец мой хлопотал о своем медленном выздоровлении, переносил бользень мужественно и спокойно, но мог относиться только благосклонно равнодушно к молоденькой родственнице. Плаутин [муж сестры Н.П. Огарева] обращался с Машенькой неприятно насмешливо, как parvenu, доженившийся до большого состояния, с бедной девушкой. Машенька невольно искала во мне развлечения, опоры, сочувствия – почти сострадания в своей одинокой молодой жизни, униженной до жалкой роли какой-то нахлебницы. Она стала мне рассказывать о своем детстве, о воспитании в Смольном монастыре, о своей любви к кому-то, кто ее холодно и плоско разлюбил. Ее доверчивость сближала нас. Помню, как-то раз приехал к нам ее отец, маленький, толстый, пьяненький и глуповатый старичок. Над ним обыкновенно все трунили. Даже мой отец забавлялся над ним. Плаутин обращался с ним с насмешкой, наглой до нахальства. Я видел, как Машенька страдала. Я старался отвлечь бедного старика от людской насмешки, которой он не понимал, и занимал его, как умел, разговаривая и водя по саду подальше от других. Машенька поняла это, на другой день она просто пришла благодарить меня со слезами на глазах. С тех пор наше сближение пошло crescendo. Машенька вставала в шестом часу утра, чтоб ходить гулять со мной. Утренняя прогулка была заведена уже давно Зонненбергом и продолжалась неизменно. Конечно, Зонненберг сопутствовал нам на прогулках, конечно, я его за это только пуще ненавидел; но долею [иногда] мы его не замечали. Я вел ее под руку. Руки наши встречались под ее шалью; близко мы прижимались друг к другу, голос дрожал. Не знаю, Зонненберг не замечал или не хотел замечать, но тогда он мне ни слова не говорил об этом. А когда по середам он уезжал в отпуск в Москву, мы с Машенькой гуляли одни. Это был блаженный день в неделе. Живо помню я наши утра в кунцевских рощах, свежие, росистые, благоухающие; помню, как хорошо Машенька пела во время прогулки. До сих пор помню наизусть все мелодии ее песен. До сих пор при воспоминании мне становится так же тепло, нежно и юно на сердце, как бывало тогда. Я ей отыскивал ее любимые цветы в лесу. У нас были любимые скамейки, где мы отдыхали. Был темный сырой грот, полный зеленью, в нем постоянно сочился ключ, капал и звучал по капле, падая в воду. Была соломой крытая беседка на крутом берегу; помню раз, как там хорошо Машенька пела какой-то мотив из времен герцогини La Valliere.

Между тем слово «любовь» не было произнесено между нами. Все наше сближение было девственно робко и застенчиво. Я тосковал по слове признания, мне его недоставало. Я написал на клочке бумаги: «Любите ли вы меня?» – и подал ей потихоньку, мимоходом, в окно с террасы. Она мне таким же способом написала коротенькое: «Да!» – и мне стало бесконечно хорошо на белом свете. Душа переполнилась, мне надо было высказать тебе мою любовь и мое блаженство. Я написал к тебе [к Герцену] по секрету письмо. Ты отвечал мне с нарочным. Твой Петр Федорыч приходил часу в пятом утра. Сначала его интересовала наша переписка, то есть интересовало подслужиться нам. Ему идти было по крайней мере два часа со Старой Конюшенной в Кунцево и два часа обратно. Моя комната выходила окном на террасу. Петр Федорыч в пятом часу постукивал тихонько в окно. Я вскакивал, получал твое письмо, отвечал, плакал от счастья; потом вполголоса смеялся с Петром Федорычем о том, что никто не знает и не догадывается о нашей переписке, и он уходил с тем, чтоб быть дома налицо, когда Иван Алексеевич [отец Герцена] встанет. Что я писал, что ты писал? Не помню. Письма не сохранились. Помню только, что мы употребляли алгебраические буквы и формулы вместо имен, чтоб никто не догадался, если бы письма попались. Как все это младенчески забавно и хорошо!

В саду, у реки, на скамейке под высокою липою – сидел я с нею. Солнце заходило за поляной так ясно, река была такая светлая, лес такой пахучий… Я держал ее за руку, голова моя лежала на ее плече, мы оба плакали от полноты счастья…

На этом месте я прерву эту главу. Я опущу все постороннее, оно было незначительно. Я прерву ее здесь, чтобы у тебя осталось светло на сердце, когда ты ее прочтешь, и чтоб я сам, перечитывая ее, мог опять тихо погрузиться в это сновидение с его теплым светом, его лесными звуками, мягким вечерним переливом света и тени и мягким дыханием молодой любви.

Обыкновенная повесть

Была чудесная весна!

Они на берегу сидели -

Река была тиха, ясна,

Вставало солнце, птички пели;

Тянулся за рекою дол,

Спокойно, пышно зеленея;

Вблизи шиповник алый цвел,

Стояла темных лип аллея.

Была чудесная весна!

Они на берегу сидели -

Во цвете лет была она,

Его усы едва чернели.

О, если б кто увидел их

Тогда, при утренней их встрече,

И лица б высмотрел у них

Или подслушал бы их речи –

Как был бы мил ему язык,

Язык любви первоначальной!

Он, верно б, сам, на этот миг,

Расцвел на дне души печальной!..

Я в свете встретил их потом:

Она была женой другого,

Он был женат, и о былом

В помине не было ни слова;

На лицах виден был покой,

Их жизнь текла светло и ровно,

Они, встречаясь меж собой,

Могли смеяться хладнокровно…

А там, на берегу реки,

Где цвел тогда шиповник алый,

Одни простые рыбаки

Ходили к лодке обветшалой

И пели песни – и темно

Осталось, для людей закрыто,

Что было там говорено,

И сколько было позабыто.

                            <1842>

 

Лес

 

На горной крутизне я помню шумный лес,

Веками взрощенный в торжественности дикой,

И там был темный грот между корней древес,

Поросший влажным мхом и свежей повиликой.

Его тенистый свод незримо пробивая,

Студеный падал ключ лепечущей струей…

Ребенком, помнится, здесь летнею порой

В безмолвной праздности я сиживал, внимая.

Тонули шелесты и каждый звук иль шум

В широком ропоте лесного колыханья,

И смутным помыслом объят был детский ум

Средь грез таинственных и робкого желанья.

     1857, 2 мая – 14 октября

 

Иван ПАНАЕВ

Иван Иванович Панаев (1812–1862) – писатель, журналист, автор известных «Литературных воспоминаний». М.Н. Загоскин, которому посвящен публикуемый отрывок, был директором московских императорских театров, автором романов, книги «Москва и москвичи». Упоминаемый в воспоминаниях С.Т. Аксаков – писатель, мемуарист, славянофил, отсюда нелюбовь к «западнику» В.Г. Белинскому. В 1848 году Аксаков снимал дачу в Кунцево. Событие, описываемое в воспоминаниях Панаева, относится к 1839 или 1840 годам.

Литературные воспоминания

(Отрывок)

Несмотря на мою близость с Белинским, Загоскин обнаруживал ко мне большую внимательность и расположение, вероятно, потому, что встретил меня в доме С.Т. Аксакова, с которым он был очень дружен.

- Мы его сделаем москвичом, - говорил Загоскин, ударяя меня по плечу. - Ему надо показать Москву во всей красоте. Я свезу его на Воробьевы горы.

Загоскин пригласил С.Т. Аксакова и меня отобедать к себе. Он жил в Петровском парке на собственной даче. Тотчас после обеда был подан кабриолет и, к удивлению моему, с английской закладкой.

- Едем, едем… пора! – говорил мне Загоскин. – Эй, человек, шляпу, пальто!.. да не забыл ли я чего?

Он хватался за свои карманы, шарил на столе, не отдавая себе в рассеянности отчета, чего он ищет…

- Табакерка-то со мной ли? – спрашивал он у лакея… - Здесь, здесь! – кричал он, ощупав ее в кармане.

Наконец мы вышли на крыльцо. С.Т. Аксаков провожал нас. Загоскин сел в кабриолет и взял вожжи.

– Садитесь, садитесь скорей, – говорил он мне. Я сел… Лошадь поднялась на дыбы и рванулась.

– Не погуби, Михаил Николаич, молодого-то человека. Ты мне за него отвечаешь, – кричал нам вслед, смеясь, Сергей Тимофеич.

– Ничего, ничего, милый, – кричал Загоскин, – я доставлю его в целости. Будь покоен!..

От Петровского парка до Воробьевых гор пространство огромное. Надобно проехать через всю Москву. До Триумфальных ворот мы проехали благополучно; но путешествие наше по Москве было сопряжено с опасностями на каждом шагу. Загоскин при каждой церкви опускал вожжи, снимал шляпу и крестился; лошадь начинала нести. Я замирал от страха и стыдился обнаружить его, но наконец не выдержал. Позвольте я буду править, сказал Загоскину.

– Ничего, ничего, милый, не бойтесь… Эта лошадь смирная, она уж знает мои привычки…

Когда мы выехали из Москвы, я отдохнул несколько. Въезжая на Воробьевы горы, я было оглянулся назад.

– Нет, нет, не оглядывайтесь, – вскрикнул Загоскин, – мы сейчас доедем до того места, с которого надо смотреть на Москву…

Минут через десять мы остановились. Загоскин попросил попавшегося нам навстречу мужика подержать лошадь, а сам повел меня к дереву, одиноко стоявшему на горе…

– Ложитесь под это дерево, – сказал он мне, – и смотрите теперь, смотрите! Отсюда лучший вид…

Я повиновался и начал смотреть. Действительно, картина была великолепная. Вся разметавшаяся Москва, с своими бесчисленными колокольнями и садами, представлялась отсюда – озаренная вечерним солнцем. Загоскин лег возле меня, протер свои очки и долго смотрел на свой родной город с умилением, доходившим до слез…

– Ну, что… что скажете, милый, – произнес он взволнованным голосом: – какова наша белокаменная-то с золотыми маковками? Ведь нигде в свете нет такого вида. Шевырев говорит, что Рим походит немного на Москву, – может быть, но это все не то!.. Смотри, смотри!.. Ну, Бога ради, как же настоящему-то русскому человеку не любить Москвы?.. Иван-то Великий как высится… господи!.. Вон вправо-то Симонов монастырь, вон глава Донского монастыря влево…

Загоскин снял очки, вытер слезы, навернувшиеся у него на глазах, схватил меня за руку и сказал:

– Ну, что, бьется ли твое русское сердце при этой картине?

В экстазе он начал говорить мне «ты».

Чудный летний вечер, энтузиазм Загоскина, великолепная картина, которая была перед моими глазами, заунывная русская песня, несшаяся откуда-то – все это сильно подействовало на меня.

– Благодарю вас, – сказал я Загоскину, – я никогда не забуду этого вечера.

Загоскин обнял меня, поцеловал и сказал:

– Ты настоящий русский, ты наш, – только ты, пожалуйста, не увлекайся этими завиральными идеями, которые начинают быть в ходу. Белинский-то ваш – малый умный, да сердца у него нет, русского-то сердца…

И он тыкал себя пальцем в левый бок…

 

 

Иван ТУРГЕНЕВ

«В тени высокой липы, на берегу Москвы-реки, недалеко от Кунцева, в один из самых жарких летних дней 1853 года лежали на траве два молодых человека», два приятеля, жившие на кунцевских дачах, – Шубин и Берсенев. Так начинается действие романа Ивана Сергеевича Тургенева «Накануне». Писатель бывал в Кунцево в 1853 году. Дача представляла собой «небольшой деревянный домик с мезонином, выкрашенный розовою краской, [домик] стоял посреди сада и как-то наивно выглядывал из-за зелени деревьев». Это была «одна из многочисленных дач, окружавших Кунцево». Здесь происходит действие романа «Накануне», в котором Тургенев впервые в русской литературе отобразил героя-шестидесятника, «необыкновенного, железного человека», разночинца Инсарова. В него влюбилась дочь владельца кунцевской дачи Елена Николаевна Стахова.

Накануне

(Отрывок из романа)

Под липой было прохладно и спокойно; залетавшие в круг ее тени мухи и пчелы, казалось, жужжали тише; чистая мелкая трава изумрудного цвета, без золотых отливов, не колыхалась; высокие стебельки стояли неподвижно, как очарованные; как очарованные, как мертвые висели маленькие гроздья желтых цветов на нижних ветках липы. Сладкий запах с каждым дыханием втеснялся в самую глубь груди, но грудь им охотно дышала. Вдали, за рекой, до небосклона все сверкало, все горело; изредка пробегал там ветерок и дробил и усиливал сверкание; лучистый пар колебался над землей. Птиц не было слышно: они не поют в часы зноя; но кузнечики трещали повсеместно, и приятно было слушать этот горячий звук жизни, сидя в прохладе, на покое: он клонил ко сну и будил мечтания.

Ночь была тепла и как-то особенно безмолвна, точно все кругом прислушивалось и караулило; и Берсенев, охваченный неподвижною мглою, невольно останавливался и тоже прислушивался и караулил. Легкий шорох, подобный шелесту женского платья, поднимался по временам в верхушках близких деревьев и возбуждал в Берсеневе ощущение сладкое и жуткое, ощущение полустраха. Мурашки пробегали по его щекам, глаза холодели от мгновенной слезы, – ему бы хотелось выступать совсем неслышно, прятаться, красться. Резкий ветерок набежал на него сбоку: он чуть-чуть вздрогнул и замер на месте; сонный жук свалился с ветки и стукнулся о дорогу; Берсенев тихо воскликнул: «А!» – и опять остановился. Но он начал думать о Елене, и все эти мимолетные ощущения исчезли разом: осталось одно живительное впечатление ночной свежести и ночной прогулки; всю душу его занял образ молодой девушки. Берсенев шел, потупя голову, и припоминал ее слова, ее вопросы. Топот быстрых шагов почудился ему сзади. Он приник ухом: кто-то бежал, кто-то догонял его; послышалось прерывистое дыхание, и вдруг перед ним, из черного круга тени, падавшей от большого дерева, без шапки на растрепанных волосах, весь бледный при свете луны вынырнул Шубин.

– Я рад, что ты пошел по этой дороге, – с трудом проговорил он, – я бы всю ночь не заснул, если б я не догнал тебя. Дай мне руку. Ведь ты домой идешь?

– Домой.

– Я тебя провожу.

…Впереди, между деревьями, замелькали огни деревеньки, в которой он жил; она вся состояла из десятка небольших дач. При самом ее начале, направо от дороги, под двумя развесистыми березами, находилась мелочная лавочка; окна в ней уже были все заперты; но широкая полоса света падала веером из растворенной двери на притоптанную траву и била вверх по деревьям, резко озаряя беловатую изнанку сплошных листьев. Девушка, с виду горничная, стояла в лавке спиной к порогу и торговалась с хозяином: из-под красного платка, который она накинула себе на голову и придерживала обнаженной рукой у подбородка, едва виднелась ее круглая щечка и тонкая шейка. Молодые люди вступили в полосу света, Шубин глянул во внутренность лавки, остановился и кликнул: «Аннушка!» Девушка живо обернулась. Показалось миловидное, немножко широкое, но свежее лицо с веселыми карими глазами и черными бровями. «Аннушка!» - повторил Шубин. Девушка всмотрелась в него, испугалась, застыдилась и, не кончив покупки, спустилась с крылечка, проворно скользнула мимо и, чуть-чуть озираясь, пошла через дорогу, налево. Лавочник, человек пухлый и равнодушный ко всему на свете, как все загородные мелочные торговцы, крякнул и зевнул ей вслед…

 

Владимир МАЯКОВСКИЙ

Вкусы ценителей поэзии разнообразны и непостоянны. Противоречиво у читающей публике и отношение к Владимиру Владимировичу Маяковскому (1893–1930). Его не признавали за великого Ленин, Твардовский, композитор Свиридов, но считали «лучшим, талантливейшим» Сталин и антисталинист поэт Смеляков. Резкие, взаимоисключающие оценки говорят о том, что перед нами крупная творческая личность. Первые стихи в своей неповторимой стилистике поэт написал в Кунцево. После смерти отца он приехал сюда летом 1912 года вместе с матерью и сестрой Людмилой. Они жили на скромную пенсию, полагавшуюся за рано умершего отца. Здесь Маяковским были написаны первые стихи «Ночь» и «Утро», обратившие на себя внимание.

Летом 1913 года Маяковские снова в Кунцево. Они сняли квартиру рядом с железнодорожной станцией, в Почтовом проезде, на втором этаже. Маленький балкончик выходил в сад, где росли высокие березы и липы. В саду стоял врытый в землю столик с деревянной скамьей вокруг него. На балкончике у Володи или внизу на «хозяйской» веранде собиралась молодежь, – описывает современный очеркист обитель поэта. В Кунцево имелся кинотеатр, театр, где силами местных любителей и московских трупп ставились пьесы. В парке играл оркестр.

В тот год в июле вышел первый сборник стихов Маяковского «Я», а в августе альманах «Дохлая луна» напечатал стихи «Исчерпывающая картина весны», «От усталости», «Любовь», «Мы», «Шумики, шумы и шумищи». В Кунцево созданы, скорее всего, в 1912 году (в 1913-м опубликованы) «А вы могли бы?», «Нате». В стихотворении «А вы могли бы?» нашли отражение споры о методах художественного творчества. Молодежные диспуты происходили в мастерской архитектора Ф.О. Шехтеля. Первая книжечка «Я» иллюстрирована рисунками Л. Жегина и Василия Чекрыгина. Вася жил в то лето у Шехтелей и был самым близким другом Маяковского.

Дача Шехтеля, трехэтажное здание причудливой архитектуры, построена по проекту хозяина в 1905 году. В глубине парка Шехтеля была дощатая мастерская с большими окнами для занятий живописью детей хозяина – Веры и Левы. Во время горячих споров о современном искусстве Владимир брал альбом Веры и рисовал в нем. Молодые люди часто купались у Крылатского моста, ходили на жутковатое Проклятóе место. Володя расстилал под старым дубом плащ, друзья садились вокруг, читали и обсуждали стихи. Интересно, что в том же году и под тем же дубом декламировал перед приятелями свои первые песни Есенин. По воспоминаниям Людмилы Маяковской, некоторые стихи брат «выборматывал» в крылатской пойме во время прогулок. «А я гуляю в пестрых павах, вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу», - говорится в стихотворении «Я». В стихах «Любовь» «слышатся» лягушачьи концерты на Сетуни и Фильке, «видны» прибывающие на станцию локомотивы в буклях пара.

Поэт не любил тогдашней публики, не церемонилась с ним и она. Московской публике, исключительно для эпатажа, Маяковский адресовал строки: «Я люблю смотреть, как умирают дети» («Я»). Свою уязвимость юный поэт прятал за панцирем цинизма «грубого гунна». Ненависть к толпе, которую в стихотворении «Нате!» он именует «стоглавой вошью», в изобилии хлещет из многих стихов юного Маяковского.

Ночь

Багровый и белый отброшен и скомкан,

в зеленый бросали горстями дукаты,

а черным ладоням сбежавшихся окон

раздали горящие желтые карты.

Бульварам и площади было не странно

увидеть на зданиях синие тоги.

И раньше бегущим, как желтые раны,

огни обручали браслетами ноги.

Толпа - пестрошерстая быстрая кошка –

плыла, изгибаясь, дверями влекома;

каждый хотел протащить хоть немножко

громаду из смеха отлитого кома.

Я, чувствуя платья зовущие лапы,

в глаза им улыбку протиснул; пугая

ударами в жесть, хохотали арапы,

над лбом расцветивши крыло попугая.

1912

   

А вы могли бы?

 

Я сразу смазал карту будня,

плеснувши краску из стакана;

я показал на блюде студня

косые скулы океана.

На чешуе жестяной рыбы

прочел я зовы новых губ.

А вы

ноктюрн сыграть

могли бы

на флейте водосточных труб?                               

                              1913

       

Любовь

Девушка пугливо куталась в болото,

ширились зловеще лягушечьи мотивы,

в рельсах колебался рыжеватый кто-то,

и укорно в буклях проходили локомотивы.

В облачные пaры сквозь солнечный угар

врезалось бешенство ветрянoй мазурки,

и вот я – озноенный июльский тротуар,

а женщина поцелуи бросает – окурки!

Бросьте города, глупые люди!

Идите голые лить на солнцепеке

пьяные вина и меха-груди,

дождь-поцелуи в угли-щеки.

<1913>

Борис Пастернак

В созвездье имен русской поэзии двадцатого столетия ярко сияет звезда Бориса Леонидовича Пастернака (1890–1960). Помещаемое здесь стихотворение вряд ли относится к числу лучших в его творчестве. Но все же и в «Воробьевых горах» осязаются густая пастернаковская живопись, сжатость метафоры и особый «космический» масштаб пространства. Для нашего сборника еще важно, что за Воробьевыми горами в 1917 году была уже не Москва, а Подмосковье. Здесь гуляли, любовались природой, завлекали красавиц. Поэт создал стихотворение в своеобразной «игривой ритмике». Вслед за Пастернаком будут написаны в том же духе есенинское «Я иду долиной. На затылке кепи…», знаменитая в двадцатые годы «Любка» Я. Смелякова.

«Воробьевы горы», словно пенье птицы, зовут в «полдень мира», «расколышить душу», отдаться чувству мгновенья. От Воробьевых гор и дальше по лесной просеке уже не действовали условности цивилизованной Москвы, здесь чувствами людей управляла природа, ее вечные законы.

 

 

Воробьевы горы

Грудь под поцелуи, как под рукомойник!

Ведь не век, не сряду лето бьет ключом.

Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник

Подымаем с пыли, топчем и влечем.

Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!

Рук к звездам не вскинет ни один бурун.

Говорят – не веришь. На лугах лица нет,

У прудов нет сердца, бога нет в бору.

Расколышь же душу! Всю сегодня выпень.

Это полдень мира. Где глаза твои?

Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень

Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.

Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.

Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.

Дальше – воскресенье. Ветки обрывая,

Разбежится просек, по траве скользя.

Просевая полдень, Тройцын день, гулянье

Просит роща верить: мир всегда таков.

Так задуман чащей, так внушен поляне,

Так на нас, на ситцы пролит с облаков.

                                               [1917]

Эдуард БАГРИЦКИЙ

 Эдуард Георгиевич Багрицкий (1895–1934) бывал в Кунцево в 1928 году и постоянно жил в 1929–1930 годах на квартире у железнодорожного рабочего Дыко. «Хозяин – крепкий мужик. Хозяйство ведет жена. «Сам» работает на железной дороге... Ничего, жить можно. В минуту трудную «сам» денег взаймы дает. Я ему в срок возвращаю. Обожди, я напишу про них», делился Багрицкий со своим другом Я. Шведовым. В это время он работал над «Человеком предместья», про «самого». Изба, хозяйство построены руками хозяина. Отчего же Багрицкому претило благосостояние подмосковного трудяги, отчего он мечтал увидеть чекистов, всходящих на струганое крыльцо? Багрицкий, в канун «великого перелома», словно бы предвосхищал события, когда люди в казенных сапогах взойдут без спроса на крыльца изб миллионов таких, как Дыко, простых тружеников… «Смотри же сюда, человек предместий: – Мы здесь! Мы пируем в твоем дому!» – зловеще предупреждал поэт.

Очень популярной была поэма Багрицкого «Смерть пионерки». После ее публикации в сотнях городов и сел, в том числе в Кунцево, появились Пионерские улицы. Трогательный образ угасающей девочки не оставлял равнодушным. В основу сюжета положен реальный факт – смерть тринадцатилетней дочери хозяина дома, Вали Дыко. Валина мать читала поэму еще в рукописи и была недовольна тем, что неправильно изображена смерть дочки. Квартирант оправдывался: художник имеет право на вымысел. Не углубляясь в политические и этические нюансы психологии Багрицкого, следует признать: он был большим художником, несмотря на свойственное его творчеству некоторое многословие.

 

Из поэмы "Смерть пионерки"

Пусть звучат постылые,

Скудные слова -

Не погибла молодость,

Молодость жива!

Нас водила молодость

В сабельный поход,

Нас бросала молодость

На кронштадтский лёд.

Боевые лошади

Уносили нас,

На широкой площади

Убивали нас.

Но в крови горячечной

Подымались мы,

Но глаза незрячие

Открывали мы.

Возникай содружество

Ворона с бойцом, -

Укрепляйся мужество

Сталью и свинцом.

Чтоб земля суровая

Кровью истекла,

Чтобы юность новая

Из костей взошла.

 

Павел ВАСИЛЬЕВ

Павел Васильев (1910–1937) появился в Кунцево осенью 1929 года. Сибиряк, студент Высших литературных курсов, принесший в русскую поэзию запахи и звуки Азии. Юноша снял комнату и ожесточенно работал, словно чувствуя близкую кончину. В Кунцеве он завершил «Песню о гибели казачьего войска», которая распространялась в списках. Здесь написаны поэмы «Лето» и «Август», множество стихотворений. Литературные критики писали о Васильеве: кулацкий поэт, пьяница, хулиган, белогвардеец. Его стихотворение о «счастии двух мелких буржуа», обретенном на кунцевской даче, проникнуто духом протеста против зарождавшегося партийного ханжества. Поэт осознает свое «окаянство», но для него неприемлемо и показное «монашество» советской бюрократии. Природа, молодость требуют своего. От лицемерного «старого века» со всеми его условностями поэт с возлюбленной «откупились» горстью мелких монет. Большего не имели…

В 1937 году, по доносу известной поэтессы А., Павла Васильева арестовали. Пытали жестоко. Во время пыток выбили глаз. Где и когда расстрелян поэт, неизвестно.

 

Любовь на кунцевской даче

Сначала поезда, как бы во сне,

Катились, отдаваясь длинным, гулким –

Стоверстым эхом.

О свиданье, дне –

Заранее известно было мне,

Мы совершали дачные прогулки,

Едва догадываясь о весне.

Весна же просто нежилась пока

В твоих глазах.

В твоих глазах зеленых

Мелькали ветви, небо, облака –

Мы ехали в трясущихся вагонах.

Так мир перемещался на оси

своей

согласно общему движенью

У всех перед глазами.

Колеси, кровь бешеная, бей же без стесненья

В ладони нам, в сухой фанер виска.

Не трогая ничем, не замечая

Раздумья, милицейского свистка –

Твой скрытый бег, как целый мир, случаен…

И разговор случаен… И к ответу

Притянут в нем весь круг твоих забот,

И этот день, и пара рваных бот,

И даже я – все это канет в Лету.

Так я смеюсь. И вот уж, наконец,

Разлучены мы с целым страшным веком.

Ведь он хитрил всегда. И даже здесь

В моих стихах. Морщинистым и старым

Он два столетья шлялся по базарам –

И руку протянул нам…

– Инга, есть

Немного мелочи. Отдай ему ее, –

Ведь я тебя приобретал без сдачи.

Клянусь я всем, что видит он с моё.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

И тормоза… И кунцевские дачи.

Вот отступленье: ясно вижу я,

Пока весна, пока земля потела,

Ты счастие двух мелких буржуа,

Республика, ей-богу, проглядела.

И мудрено ль, что вижу я сквозь дым

Теперь одни лишь возгласы и лица.

Республика, ты разрешила им

Сплетать ладони, плакать и плодиться.

Ты радоваться разрешила. Ах!

А если нет? Подумаешь – обида!

Мы погрешим, покудова монах

Еще нам индульгенции не выдал.

Но ты… не понимаешь слов, ты вся,

До перышка, падений жаждешь снова

И, глазом недоверчиво кося,

С себя старье снимаешь и обновы.

Но комнатка. Но комнатка! Сам бог

Ее, наверно, вымерял аршином –

Она, как я к тебе привыкнуть смог,

Привыкла к поздравленьям матершинным.

Се вызов совершенству всех Европ –

Наполовину в тишину влюбленный,

Наполовину негодующий… А клоп

Застынувший, как поп перед иконой!

А зеркальце разбитое - звездой.

А фартучек, который не дошила…

А вся сама ты излучаешь зной…

. . . . . . . . . . . . . . . .

Повертываюсь. Я тебя не знал

До этих пор. Обрызганная смехом,

Просторная, как счастье, - белизна,

Меж бедер отороченная мехом.

Лебяжьей шеей выгнута рука,

И алый след от скинутых подвязок…

Ты тяжела, как золото, легка,

Как легкий пух полузабытых сказок.

Исчезло все. И только двое нас.

По хребтовине холодок, но ранний,

И я тебя, нацеливаясь, враз

Охватываю вдруг по-обезьяньи.

Жеманница! Ты туфель не сняла.

Как высоки они! Как высоко взлетели!

Нет ничего. Нет берега и цели.

Лишь радостные хриплые тела

По безразличной мечутся постели.

Пускай узнает старая кровать

Двух счастий вес. Пусть принимает милость

Таить, молчать и до поры скрывать,

Ведь этому она не разучилась.

Ага, кричишь! Я научу забыть,

Идти, бежать, перегонять и мчаться,

Ты не имеешь права равной быть,

Но ты имеешь право задыхаться.

Ты падаешь. Ты стынешь. Падай, стынь,

Для нас, для окаянных, обреченных.

Да здравствуют наездники пустынь,

Взнуздавшие коней неукрощенных!

Да здравствует!.. Еще, еще…И бред

Раздвинутый, как эти бедра… Мимо

Пусть волны хлещут, пусть погаснет свет

В багровых клочьях скрученного дыма,

Пусть слышишь ты. . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Как рассветало рано.

Тринадцатое? Значит, быть беде!

И мы в плену пустяшного обмана,

Переплелись, не разберешь – кто где…

– Плутовка. Драгоценная. Позор.

Как не крути, – ты выглядишь по-курьи.

Целуемся. И вот вам разговор.

Лежим и, переругиваясь, курим.

    Весна 1931

Екатерина ШЕВЕЛЕВА

В русской поэзии немного произведений о достопримечательных российских путях-дорогах. Но среди немногих есть стихотворение о Кутузовском проспекте поэтессы Екатерины Шевелевой. По нему ездят на работу и с работы президент России, мэр столицы, руководители отраслей и крупнейших предприятий, «олигархи» и обласканные ими эстрадные знаменитости.

В 1930 году 14-летней девчонкой Шевелева пришла в цеха завода «Динамо», шесть лет работала на токарном станке и писала стихи. Потом окончила Литературный институт, в годы войны трудилась в ЦК ВЛКСМ, затем в Агентстве печати «Новости», президиуме Советского комитета защиты мира. Два замечательных по лиризму стихотворения Екатерины Васильевны стали популярными песнями – «Уголок России – отчий дом» и «Серебряные свадьбы», – а сама она, человек плазменной энергии и пробивных способностей, стала прототипом «бабушки русской поэзии» Кипятковой в популярном романе Юрия Полякова «Козленок в молоке».

 

Кутузовский проспект

Москва. Кутузовский проспект.

Повторы триумфальных граней.

Реки отчетливый просвет

В ряду многоэтажных зданий.

Огни кубических вершин

В районе Нового Арбата.

И поздние броски машин,

Летящих за город куда-то –

Вглубь века?

К тройке в бубенцах?

К завалинке давнишней русской?

К Смоленску? К Минску?

Иль - с кольца -

К Владимиру, Орлу и Курску?

Я слышу, как в былом шуршат

Соломенной России крыши,

Как отпечатывают шаг

Полки Наполеона – слышу.

От них помещицы бегут,

Повозки ломятся от грузов.

- Кто должен путь пресечь врагу? -

И вспомнили тогда:

- Кутузов! -

Что может сделать он один,

Противник правил бесполезных?

Он, не склоняющий седин

Ни пред царем, ни пред болезнью?

Но ведь сама Земля орет,

Скликая рать сердец сыновних,

Но ведь стоит большой народ

За спинами дубов сановных.

И он решился. Чист и прост,

Как в юности перед причастьем,

Вступил на свой последний пост,

Чтоб к будущему стать причастным.

Чтоб в дни космических ракет

В крылатый камень воплотиться.

Несет Кутузовский проспект

Полночных фар бодрящий свет –

Огня московского крупицы.

На главную    Назад